Ты муз сулишь Фамире?
Чудный сон,
Но разве музы нам играют, нимфа?
Да, если бы не проблеском, урывкой,
Как переклички леса на заре,
Я музыку Евтерпы слышал, нимфа,
Когда б она лишь для меня свою
Настроила цевницу золотую,
Я б полюбил тебя.
Я уж люблю
Тебя за это слово — в нем дрожит
Мелодия, моля освобожденья,
И из пелен ее я разовью,
Поди сюда, дай руку.
Мой Фамира!
Я матери, я людям, я богам
Прощаю все обиды — пусть и дальше,
Коль надо им, потешатся, но мне
Дай утонуть глазами в блеске лиры
И сердцу ритмом слиться с трепетаньем
Семи небесных струн, небесных струн!..
О мой Фамира! Сын мой! Пробужденье
Моей души! Мой день, мой бог, мой идол,
Желание мое, моя тоска!
Довольно же. Оставь меня. Мне страшно.
Иль матери так любят? Я слыхал,
Что песни их, как полог, тихи; эти ж
Твои слова и ласки как вино
И кожу жгут, и память помрачают.
В лесу вольней. Там любят соловьи
Да мошкара. Там только лани лижут
Детенышей. А человек поет,
Иль молится богам, иль размышляет.
Нимфа остается на сцене. Она не может успокоиться сразу и, ломая руки, смотрит вслед Фамире. Но вот издали слышатся голоса, и на орхестру сходит новый хор — покуда непосвященных. Женщины в небридах, с тирсами, плющ и виноградная зелень в волосах, но в движениях еще нет экстаза менад ночи. Они скорее мечтательны.
Стены белые покинув,
И знобимы, и палимы,
В царство снежных исполинов
Все полями — долго шли мы.
Неба зной, полей роса ли
В нас желанья не слабели.
Или даром побросали
На рабынь мы колыбели?
Что в палестрах, что на пашнях
Душ мы гневом распалили!
Что оставили домашних
Алтарей без свежих лилий!
Но безумьем пораженных
Манят дальние дубравы,
Луговин завороженных
Тмином пахнущие травы.
Манят в дальнем фимиаме,
Озаренные луною,
Перевитые цветами
Травы, полные росою.
Гей… женщина! Не с нами разве ты?
Вакханки вы. Я бога чту другого,
Его спокойно кудри разлиты,
Глубокие глаза глядят сурово.
Он не играет, бог твой?
Что за бред!
Играет — с кем?
С тобой; как наш, как Эвий.
Как лебедь, прям он в радости и в гневе,
И тонок абрис губ: он — кифарэд.
А храм его, жена?
Он в этом доме.
И спит он здесь?
Один, и на соломе.
Вот дивный бог! Он не любовник твой?
Нет, только сын…
И бог, и сын… Ой, ой!
У женщины, как я…
Ты полагаешь?
А кто же ты, жена, коль не такая ж?
Я — нимфа гор!
Небесная, прости!
И, как сейчас, всегда тебе цвести!
Но объясни нам, если только смеем
Мы, нимфа, знать, какой же бог лелеем
Тобою здесь? И если сын, ему
Ты молишься зачем же, не пойму.
Ты не поймешь меня, безумной, точно.
Ты бросила ребенка — я нашла,
Ты факел свой затеплишь полуночный
Я свой сожгла, менада, весь сожгла…
Ребенка ты нашла? Да где ж ребенок?
Он рос один — печален, прям и тонок,
И звал меня, а я была в бреду,
И сердце спрятал он, — я сердца не найду.
Хоть назови его.
Его Фамира
Зовут, меня зовут Аргиопэ.
О нимфа гор! Фамире надо мира:
Он сердцем чужд и играм, и толпе…
Ты видела Фамиру?
Я слыхала,
Как он играл, я слушала, таясь
За перьями резного опахала,
И за слезой вослед слеза лилась,
Так сладостно лилась и неустанно,
Но медленно и из закрытых глаз,
Как в забытьи в полночный час
Вода разбитого фонтана.
Как-то незаметно среди вакханок появляется мужчина странного вида. Это старый сатир с очень румяным лицом, полный, почти тучный, седой и с начесами курчавых волос на небольших рожках, которые сатир, видимо, прячет. Вид у него очень скромный — существа давно и безвозвратно остепенившегося. Смятение вакхического хора скоро сменяется любопытством при виде смущенных улыбок старика в козлиной шкуре и с узловато-косматыми, но вовсе не воинственными руками.